* * *
Я входил вместо дикого зверя в клетку,
выжигал свой срок и кликуху гвоздем в бараке,
жил у моря, играл в рулетку,
обедал черт знает с кем во фраке.
С высоты ледника я озирал полмира,
трижды тонул, дважды бывал распорот.
Бросил страну, что меня вскормила.
Из забывших меня можно составить город.
Я слонялся в степях, помнящих вопли гунна,
надевал на себя что сызнова входит в моду,
сеял рожь, покрывал черной толью гумна
и не пил только сухую воду.
Я впустил в свои сны вороненый зрачок конвоя,
жрал хлеб изгнанья, не оставляя корок.
Позволял своим связкам все звуки, помимо воя;
перешел на шепот. Теперь мне сорок.
Что сказать мне о жизни? Что оказалась длинной.
Только с горем я чувствую солидарность.
Но пока мне рот не забили глиной,
из него раздаваться будет лишь благодарность.
Про это стихотворение многое было сказано. Солженицын, например, писал, что эти стихи "преувеличенно грозные", дескать, как мог писать такое поэт отсидевший всего 17 месяцев: "Срок — первоначально 5-летний лагерный — сведен был к
Можно говорить, что звери в клетку не входят, а их туда впихивают... Можно обвинять автора в нарциссизме, дескать, он любуется собой и тем, что был осужден.
Но я читаю эти строки и понимаю, что передо мной -- прекрасный стих, что душа автора оголена до предела. Что он пишет о самом сокровенном. О таком глубинном, что иногда и сам себе не всегда позволяешь заглянуть так глубоко.
Можно было бы писать еще. Но давайте я остановлюсь здесь.