Марк Григорян (markgrigorian) wrote,
Марк Григорян
markgrigorian

Categories:

Из воспоминаний моего отца

В конце девяностых я пытался убедить отца написать мемуары. Он долго отнекивался, говорил, что еще не так стар, чтобы писать воспоминания, ворчал... Но потом все же садился и писал. 

К сожалению, написал он немного: о предках, о детстве... Вот, собственно, и все.

Под катом -- отрывок из мемуаров моего отца, Владимира Марковича Григоряна. Текст длинный, но, если не поленитесь, в нем вы прочтете о революции и первых годах советской власти, об Анри Труайя и его армянских корнях, о том, как мой прадед выгнал вон атамана Шкуро, и о многом другом. 

ДАЛЕКИЕ ПРЕДКИ. ДЕДУШКА И БАБУШКА ИЗ НОР НАХИЧЕВАНА
 
 ... Во мне слились воедино две крови – Тер-Крикоровская – со стороны отца – и Кечековская – по материнской линии. Обе эти ветви имеют общее происхождение – Нор Нахичеван на Дону.
 
Прапрадеда моего звали Артем, и был он священником. Был настоятелем церкви Сурб Карапет. Он возглавлял теркрикоровский клан на норнахичеванской земле, и от него пошла солидность и компактность этого се­мейства. Говорят, что был он крепким мужиком, лучше знал турецкий, чем армян­ский (хотя свадьбу справлял только по-армянски – при том, что многие из его па­ствы, как и он, дома предпочитали язык заморских бусурман). Про него и злосло­вили в том смысле, что он, при всем прочем, грешил большим интересом к пре­красному полу, чем это ему позволял его сан.
 
Мой прадед, сын Артема, Маркос, был ювелиром. О нем я знаю немного. Знаю лишь, что он был у прабабушки вторым мужем – после ее вдовства. По первому мужу она была женой Тарасова, того самого, который отличался двумя особенно­стями: богатством, и тем, что ее сын от первого брака стал отцом всемирно из­вест­ного Анри Труайя. Этот самый сын от первого брака, оставив родной Армавир (что на Северном Кавказе), перебрался в Москву и обосновался на Поварской, где до сих пор высится дом, на фризе которого можно прочитать эту известную фами­лию – «Tarasov».
 
В своем детстве я «Бабушку Тарасову» (так ее звали домочадцы) застал глубокой старухой, сидевшей в высоком детском креслице с безжизненно повисшими нога­ми, не доходящими до пола. Она глядела куда-то в сторону и производила какие-то сильно меня напугавшие звуки. Насколько я помню, ее старались не «выводить в люди» и держали в комнате на отлете – где-то там, за кухней.
 
По всей видимости, благосостояние Тер-Крикоровых началось с Маркоса. В на­шем роду принято считать, что он заложил основы того самого бизнеса (выра­жа­ясь сегодняшним языком), который был с успехом подхвачен, а затем и успешно развит моим дедом. Что касается собственно Маркоса, то о нем любил вспоминать известный литературовед, общественный деятель Алексей Карпович Дживилегов. Причем, эти воспоминания носили, так сказать, однобокий характер, поскольку уходили всем своим существом в гривуазные (термин Алексея Карпови­ча) сферы. В частности, если верить Алексею Карповичу, одним из любимейших занятий Маркоса были поездки в Вену. Он, не зная ни слова по-немецки, выписы­вал авст­рийские газеты и каким-то особым чутьем угадывал, какая из оперетт пой­дет на сцене самого респектабельного венского театра в недалеком будущем. Если уга­данная им оперетта вписывалась в круг его предпочтений, то он закладывал ка­рету и отправлялся на вокзал. Все это делалось в суете, все это сопровождалось шумом и беготней. И когда его карета выруливала на Садовую, уже весь Нахиче­ван знал, что за этим последует. Ни для кого не было секретом, что до вокзала ка­рета с Мар­косом где-то остановится, и из ближайшего дома, смущаясь, торопливо нырнет в этот ковчег любви очередная очаровашка, которой выпало счастье вы­рваться в Вену и посетить театр оперетты. Говорят также, что очаровашки воз­вращались домой отнюдь не с пустыми руками, но и без какой-либо надежды на повторное посещение австрийской столицы, прекрасно зная, что мавританка сде­лала свое дело и ей следует уйти.
 
А уже под старость, как вспоминал Алексей Карпович, Маркос часто впадал в со­стояние глубокой тоски. Его темперамент, многократно превосходивший возмож­ности бабушки Тарасовой, не выдерживал оков, которые накладывают на человека годы. Тогда по его распоряжению бабушку Тарасову задвигали в комнату за кух­ней, и в гостиную, где он пребывал в тоске и одиночестве, просачивались сразу несколько очаровашек – на этот раз уже следующего поколения.
 
Увы, о моем прадеде я знаю лишь это, да и то благодаря замечательному рассказ­чику Алексею Карповичу. Это последнее повествование (по поводу сразу несколь­ких очаровашек) я слышал из уст Дживилегова ранней весной 1952 года, за не­сколько месяцев до его кончины. Был по-мартовски солнечный день, и Алексей Карпович фланировал по Кузнецкому мосту в роскошной, подбитой енотом шубе. Он шел, и по всему было видно, что в этом царственном шествии ему явно не хва­тает собеседника. И поскольку под руку попался я, он и раскрылся передо мной во всей роскоши своей распахнутой шубы и во всем своем мастерстве рассказчика. Что касается еще нескольких примечательных штрихов, связанных с этим ярким человеком, то к ним я буду обращаться по ходу своих воспоминаний еще не­сколько раз.
 
Итак, Маркос родил моего деда, которого в быту называли, как и меня, Владими­ром Марковичем. Официально же он числился под именем Вардереса Маркосо­ви­ча Тер-Крикорова. А в справочниках «Вся Россия» он фигурировал под еще бо­лее замысловатым именованием – Вардерес Маркосович Тер-Крикоров он же По­пов. Что значило это «он же Попов», мне никто толком объяснить так и не смог. Наи­более вероятная версия сводится к тому, что «Попов» должно было объяснить зна­чение приставки «Тер», то есть указателя на поповское происхождение Варде­реса Маркосовича (вспомним, что его дед, Артем, был священником).
 
Владимира Марковича я не знал: он скончался в 1929 году, когда мне только что исполнился год. На Норнахичеванском фоне он был заметной и значительной личностью – много более положительной и основательной, чем Маркос. По всему видно, что он умел делать деньги, и делал он это на чистой и прямой основе. У него была хорошо развита интуиция, и он видел перспективу. Благодаря этим свойствам он стал обладателем большого состояния. Помимо коммерческой дея­тельности, он преуспел и в предпринимательстве. В Ростове у него был кожевен­ный завод и обувная фабрика (позднее она получила широкую известность не только благодаря качеству продукции, но и потому, что стала называться «имени Микояна»). Ему принадлежала широкая сеть продуктовых магазинов в Нор Нахи­чевани, Ростове и Таганроге. В тех же городах он успешно торговал также коже­венными изделиями. Был совладельцем картонажной фабрики и еще чего-то. До сих пор живет легенда, что на его счету в каком-то из швейцарских банков лежит спасенная от революционных экспроприаторов солидная сумма.
 
(... ) О Владимире Марковиче мне известен один за­мечательный случай. Норнахичеванский средний класс отличался законопослуша­нием. В это понятие входило и отношение к церкви. Никто из них, моих предков и представителей их круга, не были религиозными фанатиками, но при этом для них церковь была важной и общественно уважаемой категорией. Следовательно, в от­ношениях уважающего себя норнахичеванца с церковью все должно было быть в порядке. Все принятые установления – праздники, обрядовые детали – все это было свято. Здесь не могло быть ни малейших вольностей – все строго, все в соответствии с писаными и неписаными законами. Конечно, в этом понимании и эмо­циональном восприятии церкви играли свою немалую роль в осознании своей причастности к армянству – через апостольскую церковь. Инстинкт самосохранения в своем островном (по отношению к православию) положении и, наконец, ес­тественная для армян тяга к клановой общности – на основе материальной устой­чивости, нравственной воздержанности и умеренной (часто походной) аскетично­сти.
 
На этом фоне можно считать естественной причуду (с современной, несколько приземленной точки зрения) Владимира Марковича совершить хадж, то есть от­правиться в Иерусалим и поклониться Святым местам. Семейные предания сохра­нили несколько любопытных эпизодов из этой одиссеи деда. Дело было в период наиболее пышного цветения его (и не только его – всей России) бизнеса, в конце десятых годов. Время стерло подробности его пути от Нор Нахичевана до Эрзру­ма. Добравшись каким-то образом до этого достопочтенного города, Владимир Маркович купил на одном из его рынков белого осла-альбиноса. Не знаю, насколь­ко это правда, но, согласно официальной версии, этот выбор не был случайным. По правилам хаджа белый свет предпочтителен в силу его ассоциативности с чис­тотой. Ну и кроме того, молва утверждала, что ослы-альбиносы выносливей их обычных собратьев.
 
Совершив все, что предписывалось законам хаджа, дед вернулся домой, привезя с собой – помимо прочего – перламутровые четки. Они, согласно его распоряжению (когда он узнал, что в его честь я назван Владимиром Марковичем), перешли ко мне по наследству. Я же, в свою очередь, подарил их на свадьбу своей первой жене, которую очень-очень любил...
 
 
КЕЧЕКИ
 
Кечеков я знал много лучше, чем Тер-Крикоровых. Хотя бы потому, что Кечеки жили в одном городе со мной – Ереване. И, конечно, потому, что я рос под их крылышком.
 
Кечеки – это прежде всего дед, отец мамы, Амбарцум Серафимович Кечек и бабуш­ка Юлия Георгиевна (в девичестве Евангулова).
 
Дед Кечек родился в 1872 году в Нор Нахичевани. Окончив гимназию, он отпра­вился в Петербург, где окончил Военно-медицинскую академию и стал врачом. За­тем он здорово покатался по заграницам, главным образом, по Германии, Англии и Дании. Покатался не без пользы для себя: где-то в конце девяностых годов в Ко­пенгагене он защитил докторскую диссертацию и вернулся в Петербург профессо­ром. Но этого мало: он был красив, обладал огромным ростом, носил усы и кро­хотную черную, как смоль, бородку. Здесь он сразил мою будущую бабушку, пе­тербургскую барышню, предки которой по армянской линии восходили к телав­ским виноделам, а по протестантско-православной – к эстонским лесничим. Ба­бушка тоже была не лыком шита: ей каким-то образом удалось окончить медицин­ский институт (куда обычно лиц женского пола не брали) по стоматологической части. До сих пор живы люди, которые помнят ее виртуозное умение лечить зубы.
 
Молодые Кечеки быстренько обзавелись четырьмя детьми: двумя девочками и двумя мальчиками, рожать которых бабушка отправлялась в Финляндию. Поздней, в 1914 году, уже в Нор Нахичевани, она родила свою младшую дочь. Летом 1912 года дед, движимый ностальгией, приехал в Нор Нахичеван. И здесь произошло следующее: мой отец, двенадцатилетним мальчиком, играя в футбол, повредил ногу. Травма была серьезной и по тем временам представляла угрозу для жизни.
 
Владимир Маркович, обеспокоенный здоровьем сына, решил пригласить петер­бургского профессора, по счастью находящегося здесь, в Нор Нахичевани. Амбар­цум Серафимович с готовностью согласился принять участие в лечении юного футболиста. Ему удалось довольно быстро (хотя дело не обошлось без сложной и болезненной операции) поставить моего будущего отца на ноги. В благодарность за «услуги» Владимир Маркович пригласил всю семью профессора провести лето на хуторе близ Сурб Хача. Амбарцум Серафимович согласился, а Владимир Мар­кович, чтобы дети не скучали, купил им небольшую типографию, для которой на территории хутора построили небольшой домик. Дети, то есть Марк, его младший брат Ваня и Кечеки – Александр (Антик) и Константин (Котик), быстро привыкнув друг к другу, начали выпускать журнал, под названием «Ерунда». Эпиграфом были слова: «Журнал может быть использован по разряду ненужных, но отчасти необ­ходимых бумаг». К сожалению, журнал этот сохранился лишь в одном (известном мне) экземпляре, хранящемся в США, в ар­хиве семьи ныне покойного К.И. Аладжалова.
 
А между тем разразилась Первая мировая война. Она счастливо обошла оба эти семейства: никто из их членов не стал жертвой военных действий. Дед Кечек был мобилизован и служил в так называемых санаторных войсках, то есть был военно-полевым хирургом. Его младший брат, Карапет, также понюхал пороха, но уже в качестве судебно-медицинского эксперта. В целом же этот драматический этап нашей всеобщей истории не сыграл сколько-нибудь серьезной роли в судьбах моих предков.
 
Но вот закончилась одна война и началась другая – гражданская. Жители Нор Нахичевана, с молоком матери впитавшие инстинкт законопослушания, засуетились: кому подчиниться, под чьи стяги встать и за кого проливать кровь? Ответы на эти вопросы – во всех их возможных вариантах – рождались ценой жизни. А с жизнью никто расставаться не хотел. Одна из моих бабушек хорошо заметила: почему-то в те годы наиболее вспоминаемой птицей был страус, хотя никто никогда его не ви­дел. А вспоминали про страуса потому, что каждый норовил уподобиться ему и поглубже зарыть голову в землю. Как показали дальнейшие события, кровь есть кровь, и она вроде бы как плата не только за человеческую жестокость, но и за его же глупость. История – в том числе и моих предков – еще одно тому подтвержде­ние. И вот что удивительно: на протяжении всей моей ранней молодости назой­ливо звучал скорбный мотив о потерях. Больше всего плакали по экспроприиро­ванным и украденным бриллиантовым кольцам и брошкам. И значительно меньше – по людям. То ли потому, что за кровавые годы смирились с мыслью о том, что раз есть война и есть человек, то он, человек, должен гибнуть. То ли потому, что человека не стало – ну и Бог с ним, а вот бриллиант – за него что-то могут дать... Его можно спрятать на черный день: он кушать не просит.
 
В этом смысле я никогда не перестану с гордостью вспоминать о деде Кечеке, Амбарцуме Серафимовиче. И, прежде всего, потому, что он в выборе не колебался: все его прошлое, весь его кадетский запал привел его под флаги Добровольческой ар­мии, в стан Деникина. Он пришел как рядовой врач и дослужился до должности главного врача санитарного поезда-госпиталя. Здесь он познал грязь и вонь глухих вагонных коридоров, цену и достоинство человеческих жизней, горечь и боль кисловодского тупика, где его застала весть о поражении. Этот путь вагонной эпопеи дед проделал вместе с семьей, которую он постоянно держал возле себя, зная, что и ему, и его пятерым детям он нужен, и без него они не смогут выжить в этом вселенском хаосе.
 
Так оно и было. С остатками добровольцев он вернулся в Нор Нахичеван с тем, чтобы еще до прихода большевиков успеть забрать свой скарб, тещу-протестантку «с прожитью» и двинуться куда подальше – в эмиграцию.
 
В Нор Нахичеване он пробыл несколько дней. Ему удалось найти (за некую фантастическую цену, конечно, в тех же бриллиантах, так как обычные деньги на берегах Дона катастрофически обесценились) телегу, вместившую все нажитое, детей, тещу и, конечно, хозяев. В некое прекрасное утро начала июня 1919 года все это двинулось в сторону Новороссийска.
 
По дороге произошел любопытный эпизод. Где-то сразу за Новочеркасском кечековская телега остановилась: на дороге образовалась пробка – слишком много страху нагнали большевики, и вся эта публика, сломя голову, подалась в беженцы. Понятно, что страсти здесь кипели нешуточные. В какой-то момент возле телеги с Кечеками оказались двое высокочинных военных. Один из них был генерал, и не какой-нибудь, а сам Шкуро (тот самый, которого Сталин в 1948 году расстрелял за участие в войне против СССР на стороне Гитлера). О втором военном и его чине молва не сохранила никаких сведений.
 
Оба этих господина попросились в телегу деда и получили согласие. Благо, багажа у них с собой не было. Наличие этих двух господ каким-то образом облегчило решение задач, и вскоре кечековский экипаж взял курс на Новороссийск. Все было бы хорошо, но Шкуро в промежутке между острыми приступами лихорадки стал грубо ухаживать за бабушкой – женщиной пикантной и наружностью симпатичной. Дед же, заметив эти притязания, дал волю своему темпераменту и без лишних слов высадил Шкуро и его спутника где-то посреди дороги.
 
Наконец, вся эта команда прибыла в Новороссийск. И здесь начался второй этап этой эпопеи – акт, в котором Кечек проявил себя во всем блеске своей неординарной натуры.
 
В Новороссийске беженцы нашли себе пристанище в застрявшем на путях госпитале на колесах – в вагоне для медперсонала. К счастью, дед здесь встретил своего брата, Христофора, у которого была двухкомнатная квартира. Когда в ней набилось 11 человек, стало ясно, что нужно что-то предпринять, в результате чего дед и его сыновья вернулись в теплушку. Однако их более или менее благополучное существование было прервано вспыхнувшим на новороссийских путях пожаром. Оставалось одно – бежать дальше. И вновь на помощь деду пришла удача: благодарные пациенты Амбарцума Серафимовича – бывшего депутата ростовской городской думы от кадетской партии (а это высоко котировалось в кругах либеральной интеллигенции) – собрали достаточную сумму в иностранной валюте для оплаты английской визы и билетов для всей семьи на пароход «Прага», приписанный к итальянскому порту Триест.
 
На беженском ковчеге нашим героям предоставили не очень почетное место – на закрытой палубе. Благодаря каким-то доброхотам женской части семьи нашлись койки в каюте третьего класса. Пароход же двинулся – вопреки географии и здравому смыслу – не в сторону Варны и затем проливов, а на восток, и на следующий день пришвартовался в Поти. Здесь, устав от качки и палубной бестолковщины, семья вышла погулять – ощутить под ногами землю. Трудно сказать, какие мысли бродили во время прогулки в голове деда, но он внезапно принял решение: тут же семья и скарб были «выброшены на берег», и на этом эмигрантская эпопея закончилась – он решил дальнейшую судьбу – свою и домочадцев – связать с родиной.
 
И здесь, как и раньше, на помощь деду пришла его популярность. В Поти он случайно встретился со своим старым знакомым – деникинским офицером, который взял наших героев под свою опеку, постоянно повторяя, что Грузия ныне – свободное государство, поддерживаемое странами Антанты. Тот же офицер каким-то образом раздобыл для дедовской семьи визы в Грузию и разрешение на поселение в Тбилиси.
 
Некоторое время проработав в Озургетах и Батуми, дед с домочадцами направились в Армению.
 
Дед искони – в силу впитанных им с молоком матери представлений о мире и людях, был антисоветчиком. Он прекрасно сознавал, на что он идет. Из дальнейшего повествования читателю станет ясно, что Кечек принадлежал той интеллигенции, которая никак не могла примириться и не примирилась с системой, которой, однако, он служил верой и правдой. Это было давящее, но в то же время ожидаемое противоречие, которое внесли в жизнь моего поколения люди, отдавшие свой талант и свое умение Советской власти. Этот внутренний дискомфорт мучил их, но страна требовала отдачи, и эти умные и образованные люди служили ей. Убежден: в том тяжелейшем испытании, которое было связано с большой войной 1941-45 годов, их, этих людей, доля и воля сыграли свою неоценимую роль в достижении Победы.
 
Подумать только: уже быть на пути к эмиграции, но в последнюю секунду отказаться от этой мысли и направиться туда, где, как заведомо было известно, не могло ожидать ничего другого, кроме репрессий. И все-таки предпочесть этот тернистый путь. Предпочесть и никогда не пожалеть об этом. Только раз – и я это хорошо помню – дед со мной заговорил на эту тему. Пусть сегодня по этому поводу можно и позволить себе некоторую иронию... Но факт остается фактом: Амбарцум Серафимович был убежден, что в Англии (ее он считал конечным пунктом возможных эмигрантских скитаний) он достиг бы успеха. И не только на медицинском, но и на политическом поприще. В упомянутом разговоре он выразил уверенность в том, что мог бы занять место в английском парламенте. И не только в Палате общин, но, возможно, даже в Кабинете... Смешно? Скорее всего, да, смешно. Но он хотел так думать. Он хотел думать именно так и при этом прибавил, что ни на секунду не жалеет, что ни в какую Англию не попал, а выстрадал свои последние годы на родной земле. Хорошо помню: разговор этот он кончил словами: «Я стал стариком. И буду стариком, поскольку возврата обратно нет. Но никогда старичком не буду. А там (он сделал неопределенный жест рукой) я рисковал бы стать старичком». Почему он так думал – не знаю. 
 
По ходу воспоминаний я еще не раз буду иметь повод рассказать об Амбарцуме Серафимовиче. А сейчас перейду к родителям.
 

ОТЕЦ И МАТЬ
 
Мое детство сложилось так, что я чаще и больше жил и воспитывался в семье дедушки и бабушки, чем у родителей. Думаю, что подобная ситуация – удел многих моих сверстников.
 
Мать моя, Нина Амбарцумовна Кечек, окончила сельскохозяйственный факультет Ереванского университета. Родив меня весной 1928 года, она поступила на работу в Институт защиты растений, где и проработала до 1980 года. Ее специальность – лечение больных растений. На моей памяти она боролась против заболеваний табака, пшеницы, бахчевых культур, ячменя и еще Бог знает чего. Но истинной ее любовью был абрикос. Этому действительно поэтическому произведению солнца можно отдать самые трогательные чувства: недаром абрикос называют культурой арманьской, то есть культурой, порожденной землей Армении. Нина Амбарцумовна разработала метод распространения абрикосовых плантаций в каменистых предгорьях путем придуманной ею технологии адаптации дикого (впоследствии культивируемого) абрикоса к самой что ни на есть неблагоприятной среде. Когда в 1977 году в Ереване проходил Международный Конгресс ассоциации специалистов в области абрикоса и сливы (оказывается, есть такая), я видел чудо: роскошные, похожие на драгоценные россыпи абрикосы, выращиваемые на безжизненных солончаках. Но как? Путем самого трогательного ухода за каждой лункой, откуда тянется куда-то к солнцу еще не окрепший стебель, которому предстоит стать деревом. А таких лунок – сотни. И все они на солончаках, то есть на почве, удивительно похожей на безжизненный асфальт.
 
Вообще матери не повезло. Она, как говорят, с «младых ногтей» оказалась в тени, отбрасываемой фигурой отца. Его слава, звания, пестрый набор наград, конечно, затмевали скромную суть женщины, отдавшей свою жизнь полям и лучам Армении с их переменчивой природой – от всесжигающей жары до сибирского холода. Если же постараться быть справедливым, то моя мать, возможно, по результатам своего жизненного пути достойна самого серьезного почтения. На моей памяти, например, ее самоотверженная работа в голодной Ахте, где она ночи напролет вместе с женщинами, мужья которых воевали, в огромном холодном сарае протравливала семенную пшеницу, зараженную болезнью под названием «головня». Делала она это с единственной целью: чтобы в следующем году войны был урожай, и люди имели бы хоть что-то, чтоб не умереть от голода. Я отлично помню, как местные крестьянки благодарили мать за «удачно сложившуюся вегетацию», в результате чего ахтинские (многие уже осиротевшие) семьи военного и голодного послевоенного лихолетья имели возможность печь лаваш.
 
Насмотревшись в своем детстве и отрочестве человеческой гадости, испытав тряску бесконечной вагонной жизни и тряску в тифозном быту, мать легко и спокойно прошла через трудности колхозных будней. Прошла. Но при этом не смогла не внести в домашний быт некоторые из свойств характера, отработанного сначала на железнодорожных путях, а позднее – в нелегких условиях крестьянской жизни. Мать не только не терпела ни малейших возражений – она требовала, чтобы ее повеление было бы выполнено в полном соответствии с формулировкой ее приказа, и притом – немедленно. Если вдруг что-то не то, она, синтезируя высокомерие профессорской дочки с первозданно категоричностью армянской крестьянки, выплескивала образовавшуюся этим синтезом гремучую смесь на свою жертву. Выплескивала с предельной страстью, выдержать которую мог далеко не каждый. С годами ее манера даже не повелевать, а подминать под себя, под свою волю всех и каждого, эта манера сделала из нее бойца, не знающего ни дня без войны. Разумеется, войны с непосредственным окружением – чадами и домочадцами. Когда я пишу эти строки, ей почти 91 год. Она зимой 1994 года перенесла легкий инсульт, значительно ужавший ее двигательные возможности. Двигательные, но, увы, не духовно-эмоциональные. А это значит, что даже в этом ее состоянии, в этом возрасте она продолжает воевать – со всеми, кто по неосторожности подвернется под маховик ее все еще бурлящего темперамента.
 
В Нор Нахичеване времен молодости моих родителей был театр (его ладно и красиво скроенное здание до сих пор украшает центр города), в котором часто «давали оперетту». Этот жанр в немалой мере повлиял на духовный склад и отца, и матери. Отец под влиянием опереточных ритмов со временем освоил гитару, а несколько поздней и фортепиано (настолько, что в молодости он даже зарабатывал таперством в норнахичеванских и ростовских кинотеатрах). Что касается матери, то она в молодости славилась умением танцевать, и это ей, действительно, здорово удавалось. Вспомнил я об этом, потому что убежден: сидящая в ее натуре лихость вперемешку с буденновской шумливостью – это тоже нечто, заложенное в ней еще с тех времен, когда кинофильмы были немыми, а их героини – угловато быстрыми и нервно импульсивными.
 
Насколько я понял, роман Марка и Нины носил, так сказать, «направленный» характер, то есть он во многом поддерживался Амбарцумом Серафимовичем, сыгравшим в жизни отца значительную роль. И отец, сознавая это, платил теще и тестю своей искренней и преданной любовью. Но при всем этом, моих родителей единила в немалой мере просто любовь. Они, эти два человека, удивительно непохожие друг на друга, были созданы друг для друга. Отец обязан Нине Амбарцумовне тем, что она, глубоко и принципиально сознавая его одаренность, сделала его жизнь идеально свободной от бытовых мелочей. Это позволило ему не только быть сосредоточенным на творчестве, но и сохранять на протяжении всей его жизни какую-то отрешенность от мелочей. Но и этого мало: он жил в своем мире, который был до странности своеобразен. Так, когда к нам по утрам приходила молочница, отец не мог появиться перед ней без пиджака и галстука. Конечно – странность. Но здесь он был непреклонен: «Хоть она и молочница, но – женщина». Его сотрудница, довольно оригинальная женщина и интересный архитектор Рита Айрапетян была очевидцем такого эпизода. Отец, директор института «Армпромпроект», как-то, проходя по коридору, заметил, что в одной из комнат (дверь которой была открыта), положив голову на стол, спит женщина. Он попросил Риту разбудить ее и сказать, что как бы по ее сведениям сюда, в эту комнату, может прийти директор. И если он увидит ее спящей, то... О его какой-то особой деликатности ходили легенды. Но при этом он, мягкий и до щепетильности интеллигентный человек, становился непреклонным бойцом, когда речь заходила о творческих принципах.
 
Чтобы довершить очерк о моих предках и перейти к собственно воспоминаниям, мне остается рассказать о причинах, приведших отца, Маркоса Вардересовича, в Ереван.
 
Это была непростая, настоянная на глупостях и предрассудках, история. Все началось с того, что отец после перенесенной болезни кое-как окончил гимназию. Ему было тогда 19 лет. В Нор Нахичеване и Ростове на Дону было неспокойно, и отец поехал в Новочеркасск. Выбор этот был не случаен: в роду Тер-Крикоровых Новочеркасский политехнический институт пользовался уважением – там выращивали хороших химиков, которых мой дед, Вардерес Маркосович, охотно принимал на работу на свой кожевенный завод. Правда, в семейных преданиях сохранилась версия, согласно которой отец пытался поступить в университет на мехмат. Возможно, этот интерес был связан с тем, что Ростовский университет явился наследником Варшавского: в годы первой мировой войны из польской столицы университет был эвакуирован в Ростов на Дону, что явилось причиной созданной вокруг него некой экзотики, мимо которой местной молодежи трудно было пройти.
 
Как бы то ни было, но отец поступил на химфак Новочеркасского политехничес­кого института. Но пришла Советская власть, и Маркос был отчислен по статье, учитывающей его буржуазное происхождение. Он писал заявления (они до сих пор хранятся в архиве Марка Владимировича), но на них администрация неминуемо отвечала отказом. Эта нелепость продолжалась несколько лет.
 
К 1924 году терпение Маркоса лопнуло, и он решил покинуть родные пенаты. В качестве своей цели он избрал Баку – город, где в те годы намечалось бурное развитие «большой химии». Его багаж состоялиз небольшого чемодана и примуса (в семейных хрониках наличию этого отдельного «места» придается особое значение). Дорога в Баку в те годы пролегала через Тифлис, где Маркосу предстояла пересадка. Купив билет из столицы Грузии в столицу Азербайджана, отец обосновался на перроне Тифлисского вокзала. И тут произошло событие, коренным образом изменившее первоначальные намерения и наметившее принципиально новые пути в жизни Маркоса: здесь, на перроне, он встретил прибывшего сюда Георгия Амбарцумовича Кечека, брата своей будущей жены, а тогда студента-геолога Ленинградского горного института.
 
Георгий Амбарцумович направлялся на каникулы в Ереван, к родителям. Они с Маркосом были знакомы по проведенным на хуторе Вардереса Маркосовича в Сурб Хаче дням (см. выше). Резоны Георгия Амбарцумовича были беспроигрышными: зачем ехать в какой-то чужой и никому не нужный город Баку, когда есть Ереван, где проживают Кечеки, которые всегда могут и приютить, и пригреть. Видимо, Маркоса не нужно было долго уговаривать, и он присоединился к Георгию Амбарцумовичу.
 
Тем временем в Ереване с нетерпением ждали Гогу. Ждали родители и братья с сестрами. Ждали дома, сидя возле окна. И дождались. Однако из пролетки вылез не только Гога: в его спутнике Кечеки сразу же узнали сына Вардереса Тер-Крикорова Маркоса. Так летом 1924 года Маркос начал процесс врастания, а затем и породнения с семьей Кечеков.
 
Следующий шаг на том же пути врастания был совершен тогда, когда Амбарцум Кечек, взяв за руку недавнего «вычищенного по происхождению» молодого человека, направился к ректору Ереванского госуниверситета.
 
Здесь произошел разговор, достойный упоминания. Дело в том, что ректор Университета Акоп Тер-Ованесян, был братом секретаря ЦК КП(б) Армении Ашота Тер-Ованесяна. А они оба, в свою очередь, были сыновьями священника по имени Гарегин. Причем отец Гарегин жил тут же, в здании Университета (кстати, в той же комнате, где в мои студенческие годы находился партком).
 
Акоп Гарегинович, ознакомившись с делами Маркоса, был категоричен: человека с такой анкетой он, ректор Университета, принять студентом не может. «К тому же эта приставка Тер...» Дед Кечек перешел в атаку: а как понять то обстоятельство, что здесь, за стенкой, живет священник? Мало того, что он – отец секретаря ЦК, он, к тому же, отец и ректора советского университета, призванного... И тут же было достигнуто соглашение: Маркос переоформляет свои документы так, чтобы «этого самого Тер...» не было. И хорошо бы архаичное «Маркос» модернизировать – Марк, и все дела. Вот так, во имя того, чтобы стать студентом строительного отделения технологического факультета Ереванского университета, Маркос Вардересович Тер-Крикоров был превращен в Марка Владимировича Григоряна. Именно под этой фамилией он и стал известен как выдающийся архитектор, сыгравший немаловажную роль в том, что Ереван приобрел черты красивого, современного города.
Tags: семейное
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 52 comments