Марк Григорян (markgrigorian) wrote,
Марк Григорян
markgrigorian

Category:

Учители

Наверняка были у вас учителя, о которых вы вспоминаете с особым чувством! 

Под катом -- рассказ о двух людях, блиставших в годы моего студенчества и бывших кумирами ереванской молодежи. Двух людях -- очень разных, с очень разной судьбой, но и объединенных талантом. Они многому меня научили. Этот рассказ -- небольшая дань, которую я хочу заплатить их памяти.

Эти люди -- Эдмонд Аветян и Грачья Нерсесян.  

 
 
Ереванский государственный университет был для нас настоящей Alma Mater, матерью кормящей, щедро дарующей студентам, то есть своим детям, научные знания и уроки жизни, первые любови и мимолетные романы, студенческие попойки и многолюдные драки, – словом, все, что и должна давать Альма-матер своим неразумным чадам.
 
Вряд ли кто-либо из моих однокурсников удивился бы появлению в одном из наших излюбленных кабачков Фауста и Мефистофеля – наша жизнь протекала в полном согласии с традиционными студенческими правилами, и студиозусы нашего времени только приветствовали бы алхимика и беса.
 
Даже вездесущий комитет комсомола, который, казалось бы, самим фактом своего существования был призван душить все здоровое, не мог помешать нам жить полнокровной студенческой жизнью. Любопытно, что часто этот самый комитет даже способствовал проявлению разнообразных здоровых идей. Видимо, именно поэтому его вскоре разогнали и привели новую команду из обычных комсомольских «вожаков»-карьеристов.
 
Деканом факультета русского языка и литературы, где я учился, был Макс Исаакович Шенкманс. Он был совершенно особой фигурой. Я бы сказал легендарной фигурой. Его имя и его прошлое были овеяны флером таинственности. Рассказывали, что он, еврей, скрывавшийся от фашистов до и во время Второй мировой войны, был участником того самого Сопротивления, или, во всяком случае, если не Сопротивления, то уж точно был партизаном-подпольщиком где-то в Европе.
 
Закончилась война, и он влюбился в армянскую балерину, гастролировавшую в Чехословакии. Будучи человеком последовательным, он добился взаимности и приехал за ней – или уже вместе с ней – в Ереван. Здесь он быстренько выучил русский и армянский, добавив их к довольно обширной коллекции европейских языков, которыми уже владел. И не просто владел, а еще и получал удовольствие от этого владения.
 
Он любил, открыв дверь аудитории, где проходил урок немецкого, поговорить с преподавателем по-немецки, потом – на уроке английского перекинуться с профессором парой слов на английском, а с француженкой обменяться репликами на языке Мольера и Бомарше. Это вызывало непреходящий восторг студенток.
 
Ходили слухи, что он говорит еще и на итальянском, чешском, польском и идише.
 
Макс Исаакович обладал потрясающим свойством. Он помнил наизусть номера телефонов всех студенток факультета (студентов было так мало, что запомнить их телефоны не представляло труда). Мало того, он каким-то сверхъестественным образом знал, где можно найти каждую студентку, если ее нет на занятиях. «Позвоните 52-36-56, попросите к телефону Саркиса», – говорил он секретарше Тате. Она послушно выполняла сказанное. «Алло, Саркис, – кричал он в трубку (а он, кажется, говорить тихо просто не умел), – позови к телефону Аллу! Как не у тебя? За кого ты меня принимаешь? Конечно, у тебя. Давай ее к телефону».
 
И Алла брала трубку. «Если ты пропустишь еще хоть одно занятие по политэкономии, я позвоню не Саркису, а твоему отцу по телефону 58-82-14, – кричал Шенкманс в трубку. – И ты сама знаешь, что потом будет».
 
Декан давал отбой и спрашивал секретаршу: «Кто у нас на очереди?» «Нина», – отвечала та. «Звони 27-15-38, попроси к телефону Баграта».
 
И что интересно, оттого, что он знал все, его еще больше любили.
 
Истинными властителями дум и сердец младшекурсников были два преподавателя, два человека, которые тогда мне казались пожилыми людьми. Сейчас, когда я сам в том возрасте, в каком они были в середне семидесятых, я понимаю, что мы несколько преувеличивали их возраст.
 
Эти два человека были, наверно, полной противоположностью друг другу. Один высокий, другой низенький. Один громогласный, прекрасно владеющий своим поистине огромным голосом, модулирующим на потрясающем фортиссимо, наполняющем самую большую аудиторию физфака, или снижающемся до нежнейшего пианиссимо, но все же прекрасно слышащегося даже в самом заднем ряду. Другой, как вы, наверно, уже догадались, напротив, говорил тихо, иногда так тихо, что нужно было прислушиваться. У первого были большие руки, которыми он жестикулировал по-артистически безупречно. Руки второго были маленькими, ладони были почти лишены подушечек. Добавлю к портретам наших антиподов, что первый был лысоват, тогда как у второго темя было покрыто густыми волосами.
 
Первым был артистичный Левон Нерсесян. Сын одного из самых знаменитых кино- и театральных актеров Армении Грачья Нерсесяна, Левон Г и сам с успехом снимался в кино и, кажется, играл в театре. В университете он читал курс античной литературы. Левон Грачьевич был прекрасным, великолепным лектором, слушать которого собиралось все ереванское студенчество.
 
Зная это и, видимо, получая удовольствие от своей славы, он год за годом читал свои лекции в одно и то же время, в одной-единственной аудитории физфака, где парты амфитеатром поднимались к потолку, создавая иллюзию античного театра.
 
Вторым был Эдмонд Аветян, преподававший латынь и общее языкознание. Читал он, где попадется, присутствие студентов других факультетов и курсов на своих лекциях не приветствовал. Попросту говоря, был к ним довольно враждебен.
 
Несмотря на все различия, а может, благодаря им, они были друзьями. У них была общая слабость: оба любили выпить. Выпивали они часто в кафе, находящемся на первом этаже гостиницы «Интурист». Сейчас это дорогой ресторан шикарной гостиницы «Ереван». А тогда, в советское время, это было богемное кафе, в народе называемое "հանճարանոց". Это слово можно приблизительно перевести как курятник или инкубатор для гениев. Это было любимым местом времяпрепровождения художников, так как Союз Художников находился рядом. Из этого следует, что художники были сплошными гениями, к которым иногда захаживали другие гении из смежных областей.
 
Мы, студенты, иногда робко появлялись там, чтобы выпить кофе или шампанского. Но и не просто – где-то в глубине души хотелось почувствовать сопричастность к миру богемы, пирующих гениев, среди которых иногда встречались знаменитости.
 
Помню, в одно из таких появлений, мы оказались недалеко от большого и шумного застолья. В шумной компании, сидевшей за этим столом, можно было узнать несколько известных художников и актеров, и все они слушали и восхищались искрометными Нерсесяном и Аветяном. Было шумно, по-особому, по-художнически шумно, но Нерсесян спокойно перекрывал шум своим громовым голосом, а когда заговаривал Аветян, все замолкали. И каждая их реплика воспринималась как минимум одобрительно, а то и восторженно, с громовыми раскатами смеха, хлопаньем себя по бокам, восторгами и дополнительными тостами в их честь.
 
Но вернемся в университетские аудитории. Оба они – и Нерсесян, и Аветян – лучише свои лекции читали в легком подпитии. И если Нерсесян так или иначе оставался верен Древней Греции и Древнему Риму, то Аветян мог отвлечься, уйти в одному ему доступные дебри филологии или философии.
 
Именно Нерсесян раскрыл мне тайны древнегреческого искусства построения пропорций – всегда искаженных, но и всегда совершенных. А его лекция о Гомере, о проблеме авторства и текстуальной идентичности «Илиады» и «Одиссеи», передававшихся из уст в уста на протяжении веков и записанных много после смерти Гомера, достойна самых высоких оценок.
 
Помню, с какой поистине плотоядной силой говорил он о животе Венеры Милосской, с каким полускрытым злорадством вещал он о непропорционально маленькой голове Геракла.
 
"Что может быть прекраснее женского тела? – громовым голосом вопрошал он семнадцати-восемнадцатилетних студентов (аудитория отвечала каменным молчанием), – но женское тело несовершенно, – продолжал он. – Я не верю в красоту впалого живота, узких бедер и неразвитой груди (в аудитории начиналось легкое покраснение девичьих щек и ушей). Для полной красоты и совершенства женскому телу не хватает беременности (полный шок в рядах девиц). Да, да, ему не хватает выпуклого живота и обвислых грудей, ибо истинная красота в заполненности, в выполнении великой функции деторождения".
 
Тинейджеры явно не понимали своего преподавателя. Особенно стыдливые девицы прятали лица, не очень стыдливые и юноши все равно были растеряны и не знали, как реагировать.
 
Конечно, Нерсесян понимал, что он шокирует первокурсников, но понимал он и то, что некоторых – пусть очень немногих – он заставит думать, анализировать, сопоставлять. А ведь наверно в этом и есть главное предназначение университетского преподавателя – вызвать желание думать. Он читал лекции на прекрасном литературном русском и на не менее прекрасном армянском. При этом он сопровождал чтение примерами из поэзии самых разных эпох и стран на многих языках и тут же переводил примеры на тот язык, на котором читал лекцию.
 
Аветян, как я сказал, был полной противоположностью. Он мог прийти на урок, посмотреть на студентов, иронично приподняв подрагивающую бровь, а потом сказать: «Все равно вы латынь не выучите. Бесполезно и бессмысленно учить вас мертвому языку». И после такого вступления Эдмонд Гегамович мог провести блестящую лекцию о японской или китайской поэзии или о классической индийской философии.
 
Оружием Аветяна была ирония, доведенная им до совершенства. Будучи человеком очень чутким и ранимым, он выставлял перед собой щит иронии, позволявший ему как бы оставаться вне поля личных взаимоотношений со студентами, но и легко демонстрировать свое превосходство. «Оставьте свой англо-каракалпакский акцент», – раздраженно говорил он студентам, привыкшим всякую надпись латиницей воспринимать как английский текст.
 
«Как вас зовут? – спрашивал он недалекую студентку, никак не понимающую разницу между латинскими винительным и творительным падежами». «Маргарита», – еле слышно выдавливала она. «Поменяйте имя, – грозно глядя на нее из-под очков, говорил этот маленький человечек». Студентка обмирала от ужаса и неясности своих жизненных перспектив. «Вы недостойны своего имени, – продолжал пытку Аветян, – Маргарита – имя для великих женщин. Наконец, так зовут мою дочь. Поменяйте имя!» И бедная раздавленная Маргарита садилась на свое место, уверенная в том, что ей никогда не получить зачета по латыни.
 
Иногда, прощаясь, Аветян говорил: «Желаю вам всех благ, преимущественно материальных». Или даже, доводя мысль до логического завершения: «Желаю вам удачи в покупках». Этим он как бы подразумевал, что для таких мещан, как мы, главное – успешные покупки. Но никто из студентов не принимал это на свой счет. Даже самые мещанские мещане.
 
При этом казалось, что сарказм беззвучно клокочет в нем, вырываясь наружу в подрагивании приподнятой брови.
 
Как-то раз, придя на урок и посмотрев на аудиторию из-под очков, Аветян сказал: «Неинтересно с вами. Нет у вас выдумки, фантазии. Нет полета мысли. Вот то ли дело в художественном институте. Входит преподаватель в аудиторию, а студенты сдвинули все мольберты, накрыли за ними стол, сидят едят шашлык и пьют водку. Увидев преподавателя, они поднимают бокалы и говорят: «Пьем ваше здравие! Добро пожаловать, присоединятесь». Преподаватель говорит: «А если придет декан?» «Ничего, – отвечают студенты, – пригласим и декана».
 
Дальше, согласно рассказу Аветяна, приходил декан, которому все говорили «Пьем ваше здравие!» и который высказывал опасения насчет прихода ректора. «Ничего, – отвечали студенты, – пригласим и ректора». Конечно, спустя некоторое время к застолью присоединялся и ректор.
 
Выслушав этот рассказ, мы решили дать Аветяну адекватный ответ. И когда он пришел на следующий урок, его ждала пустая аудитория. На преподавательском столе лежала записка: «Пошли пить Ваше здравие». Под этой фразой были подписи всех (или почти всех) студентов.
 
Ему это очень понравилось. И много лет спустя, когда многие отворачивались от него на улице, боясь или не желая здороваться (чуть позже я расскажу, почему), мы случайно встретились в метро. Первое, что он вспомнил, была история с запиской.
 
Аветян был диссидентом. Я был еще студентом, когда ему запретили читать курс общего языкознания. Говорили, что для того, чтобы запретить ему чтение курса, КГБ подговорил некоего студента, чтобы тот написал на Аветяна "телегу". Некоторые даже называли имя одного из студентов нашего факультета.

Затем Аветяна лишили права читать курс латыни. А спустя несколько лет, в ночь, когда умер Брежнев, его, вместе с другим нашим преподавателем Рафаэлем Папаяном и еще одним диссидентом Георгием Хомизури арестовали. Аветян «отделался» психушкой. Папаян и Хомизури отсидели пять лет в мордовских лагерях.
 
Я никогда не интересовался отношениями между ними, но иногда в их интервью, статьях, словах, или даже жестах выплескивалась скрытая враждебность, возникшая, как я понимаю, от того, что Аветян «прохлаждался» в ереванском доме для умалишенных, уходя оттуда на субботу-воскресенье домой, когда двое других отбывали срок в Мордовии. Возможно, я ошибаюсь, и причины охлаждения в ином. Возможно, получившим более суровое наказание намекнули, что Аветян «сломался». Вообще-то такие намеки входили в арсенал КГБ. Ведь с диссидентами гораздо проще, когда они разобщены, обижены друг на друга, озлоблены слухами о предательстве.
 
Меня это не касалось, как не могла коснуться моего студенческого прошлого настоящая или выдуманная грязь взаимоотношений других людей. Аветян для меня все равно оставался тем же блестящим и ироничным преподавателем и великолепным филологом и философом, знатоком восточной поэзии, каким он был, когда мне было восемнадцать.
 
А ведь уже тогда Аветян был ученым с мировым именем, автором книги, вышедшей в Ереване и принесшей ему вполне заслуженную славу.
 
... Спустя много лет и много книг, мы с Эдмондом Гегамовичем пили водку в кабинете русского языка в унверситете. Был 1993 год, Советский Союз уже развалился, жить было плохо – моя доцентская зарплата составляла около пяти долларов, которые выплачивали крайне нерегулярно, и при этом еще нужно было отстоять часовую очередь и «отстегнуть» чаевые кассирше – иначе за следующей зарплатой пришлось бы ходить неделю. Приближалась зима. Очередная холодная зима без отопления и света. Зима, длившаяся, кажется, вечность, и делавшая нас заложниками печек, свечек и керосиновых ламп.
 
Распитие водки с Аветяном было для меня сакральным актом приобщения к… Даже не знаю, к чему. Может быть, к миру моего прошлого, моей молодости, в который я входил как бы в новом качестве взрослого человека? А может быть, к миру взрослых, в который я до сих пор не был допущен, и на который мог смотреть издалека, в лучшем случае с соседнего столика в кафе для гениев? Кроме того, сакральность происходящего подчеркивалась тем, что мы распивали водку «на троих». С нами была наша коллега Карина Мнацаканян.
 
Водку поставил Аветян, который собирался на полгода в Монреаль, где должен был в университете читать лекции по языкознанию. Он был необычайно грустен, я бы даже сказал тоскливо-грустен. Странно было видеть этого блестящего собеседника полностью ушедшим в себя и таким одиноким.
 
Как мы ни пытались убедить его, что поездка в Монреаль вырывает его из холода и голода Еревана и дает ему возможность спокойной работы в библиотеках, он оставался грустен и все повторял: «Я не выдержу, не смогу». И он не выдержал. Пробыв в благополучной Канаде некоторое время, Аветян сбежал в нищую холодную Армению, бросив курс лекций на половине.
 
Прощальное распитие водки заканчивалось. Мне нужно было идти на урок. В этом тоже было что-то сакральное: выпить водки с Аветяном и отправиться в аудиторию. Не помню, о чем был этот урок. Спустя много лет одна из студенток, призналась мне, что тот урок ей особенно запомнился. Наверно потому, что в тот день я платил дань моему прошлому, моей молодости.
 
Аветян умер зимой. Было отчаянно холодно. Почему-то его хоронили из Союза Писателей, а не из университета. Я пошел на панихиду, хотя был еще очень слаб после покушения на меня.
 
Мне было худо. В холодном и темном коридоре здания Союза Писателей стояли растерянные и заплаканные ученики Аветяна. Все они были моего поколения. Там же была дочь покойного Нерсесяна. Мы обнялись.
 
И мне вспомнилось, как в том же 1993 году, когда я выходил из здания университета, вдруг ко мне подбежал коллега: «Нерсесян потерял сознание». Мне не нужно было спрашивать, кто это. «Нерсесяном» мог быть только один человек в мире – Левон Грачьевич.
 
Мы вызвали «Скорую». Пока мы ее ждали, Нерсесян пришел в себя. Он сидел на тротуаре возле университета. Рядом с ним были трое. Все трое – уже седеющие или лысеющие преподаватели университета, и все трое – его студенты семидесятых. Никто из молодых к нам не подошел. Мимо сидящего на тротуаре корифея и нас, его стареющих студентов, весело проходили девушки и парни. Видимо, они его уже не знали. Sic transit gloria mundi – так проходит слава мирская.
 
Нет, не так! Не так, потому что два антипода, два великих преподавателя, языковед и философ Аветян и историк литературы и артист Нерсесян останутся – в нас и тысячах наших учеников и студентов.
 
Учителя не уходят.
Tags: воспоминания
Subscribe
  • Post a new comment

    Error

    Anonymous comments are disabled in this journal

    default userpic

    Your reply will be screened

    Your IP address will be recorded 

  • 32 comments